1984 г.
фото из
домашнего
архива
Георгий
Чистяков

Люди и книги: одиннадцать лет спустя

Русская Мысль
1996
№4 148

Советский народ в брежневские времена газеты гордо называли самой читающей нацией в мире. Возможно, это и на самом деле было так, хотя при этом индекс запрещенных книг включал в себя тысячи наименований – сюда мог попасть любой автор, историк или философ, если он не был марксистом или верил в Бога, поэт, если он написал что-то неподходящее или после 1917 года оказался в эмиграции. Мог оказаться в этом списке и любой писатель, не только Солженицын (что было хотя бы логично, ибо он был жестким критиком режима), но и коммунист Луи Арагон – за то, что он критически отозвался о вводе советских войск в Чехословакию летом 1968 года, оставаясь при этом и марксистом, и коммунистом, и атеистом. Читать, казалось, просто-напросто было нечего, и тем не менее люди всё время читали.

 

Книжники и диссиденты

Сначала книги просто покупали в магазинах (причем из того, что было издано до революции, можно было купить практически всё), потом вдруг они исчезли из магазинов, стали «дефицитом». Люди, однако, научились их доставать у специалистов, которых называли «книжными жуками», покупать с рук и даже переписывать на машинке, и всё равно в жизни человека они играли огромную роль.

Правда, и с рук можно было купить далеко не всё: книги, изданные за границей, иногда просто к нам не попадали, причем не только ввиду цензуры, но просто так, для порядка.

Так, например, я знал одного математика, который сначала выучил латинский язык (великолепно!), затем прочитал, взяв на время у одного филолога, «Золотого осла» Апулея и так увлекся этим романом, что захотел непременно иметь его дома. Из-за этого купил латинскую машинку и переписал роман на ней от начала до конца.

Другие (их, разумеется, было больше) переписывали на машинке стихи – Гумилёва, Цветаеву, Мандельштама, Волошина и др. Теперь это звучит смешно, но я сам впервые увидел тексты многих из этих и подобных им авторов напечатанными в книге только недавно, хотя прочитал их в ранней юности – все в машинописном варианте.

Помню, как в апреле 1986 года, к столетию со дня рождения Н.Гумилёва, журнал «Огонек» опубликовал несколько его стихотворений. Это была настоящая сенсация, журнал, который обычно лежал в киосках месяцами, расхватали мгновенно. Но как странно и непривычно было видеть гумилёвские стихи напечатанными! Мне они до такой степени въелись в память, именно переписанные на машинке, что и теперь, беря в руки книгу его стихов, я как-то внутренне недоумеваю.

Третьи (их было еще больше) переписывали на машинке дамские романы – Локка, Оливию Уэтсли и прочих – и, конечно, детективы, прежде всего Агату Кристи. Это была уже своего рода индустрия. Перепечатав книгу в четырех экземплярах под копирку (ни ксероксов, ни компьютеров, ни принтеров – мы об этом уже забыли – конечно, не было!), каждый менялся с тремя ближайшими друзьями и таким образом, переписав одну книгу, получал три. Затем эти книги переплетались и обретали жизнь. Так жила немалая часть самой читающей в мире нации.

Кто был посмелее, тот переписывал «Доктора Живаго» и другие запрещенные в СССР книги. У кого не было на это времени, тем давали книги на одну ночь. Так жили люди в СССР, не относя себя при этом к числу диссидентов, не выступая против советской власти, даже не ругая ee и, более того, считая жизнь вполне нормальной. Диссиденты – другое дело. Они сознательно рисковали и действовали, пытаясь хотя бы в чем-то изменить не только свою собственную жизнь, но и жизнь окружающих. Именно в этом и заключается основная разница между диссидентом и простым советским интеллигентом. Улучшить жизнь, читать и смотреть в кино не то, что разрешают и рекомендуют, а что хочется, и жить не в однокомнатной, а хотя бы в двухкомнатной квартире, думать то, к чему лежит душа, а не то, что велят, стремились многие, но в большинстве своем каждый добивался этого только для себя, в индивидуальном порядке, незаметно для других, почти тайно, особенно скрывая свои потребности от коллег по работе. Диссиденты же требовали этого как раз не для себя, а для других, и за это их наказывали.

Если я переписывал на машинке стихи Пастернака или книгу митрополита Антония «Молитва и жизнь» для себя и для двух-трех своих друзей, это никого не интересовало, но, делая то же самое для двухсот человек, я тут же оказывался «матерым врагом советской власти». Это уже было нельзя. В сущности, если вдуматься, нельзя было влиять (даже в самой малой мере) на умы и сердца окружающих – всё остальное, в общем-то, разрешалось, во всяком случае, на это смотрели сквозь пальцы.

 

Кого совсем не читали?

Были, однако, писатели, которых совсем не читали, ибо их текстов просто не было в России. Это прежде всего религиозные философы, из которых было доступно только то, что вышло в свет до революции. Поэтому Владимира Соловьёва знали почти все, кто хоть сколько-то интересовался философией, а вот отца Сергия Булгакова могли прочитать единицы – только те, кому посчастливилось получить в подарок ту или иную его книгу, изданную YMKA-Press, именно в подарок, ибо «книжные жуки» с изданиями, привезенными из-за границы, предпочитали не связываться. За это сажали.

Правда, был еще спецхран, закрытая для непосвященных часть библиотеки (Ленинской, Публичной или Исторической), где многие из этих книг всё же имелись, но туда пускали только по специальному письму с места работы. Я, например, попасть туда так и не удостоился.

В силу этого обстоятельства мы (самая читающая нация во вселенной!) сумели прочитать всё, что было издано до Октября, почти всё напечатанное после революции в СССР, но совершенно не были знакомы с философской литературой последних семидесяти лет, а это почти полностью Бердяев, Булгаков, Франк, Шестов, Федотов и другие. В сущности, мы на целых семь десятилетий застряли где-то в начале 1920‑х годов или даже в первых числах ноября 1917 года, воспитываясь на философских («Вопросы философии и психологии») и литературных («Весы», «Аполлон» и т.п.) журналах начала века и на книгах, оставшихся с тех времен.

Поэты, писатели и богословы того времени казались нам почти современниками, Владимир Соловьёв – недавно умершим, поскольку именно так воспринимали его авторы, которых мы читали чуть ли не ежедневно. Ощущение, что 1920‑е годы не кончились, усиливалось и оттого, что в Москве и Питере оставалось еще немало старых дам, помнивших начало века и кружки (литературные и философские) того времени. Они были уже слишком стары, чтобы бояться, и поэтому, как вообще любят пожилые люди, охотно делились с нами своими воспоминаниями.

Они помнили Бердяева, многие помнили, как служил отец Сергий Булгаков свои первые литургии в храме Ильи Обыденного, помнили Андрея Белого и даже Блока. Среди них были и такие, кто в философских материях почти не разбирался, но зато они помнили антураж, атмосферу, мелочи и детали, анекдоты и курьезы. Благодаря бесконечным разговорам на эти темы мы сами с какого-то момента до того погружались в эту эпоху, что вообще забывали, что на дворе уже 1970 (или что-то вроде этого) год. Бердяева как человека, его манеры и словечки я знал, как будто жил в его время, а читал только то, что было напечатано до революции. Из-за границы философов почти не привозили, ибо это было просто невозможно – большие по объему книги сразу обнаруживали на таможне и отбирали. Проникали в основном книги небольшого формата и не очень толстые, ибо их всё-таки можно было спрятать. Или самые нашумевшие – Солженицын. Такие книги привозились дипломатами – разумеется, не советскими, а иностранными.

 

Но вот времена изменились

С 1985 года прошло одиннадцать лет. Целых одиннадцать или только одиннадцать? За эти годы в России напечатано абсолютно всё, и теперь уже почти невозможно представить себе, в какой ситуации мы жили совсем еще недавно. Сначала публиковать не печатавшихся в Советском Союзе авторов стали толстые журналы. Так, в течение 1986 года почти все без исключения они (а было их в это время не меньше чем двадцать) порадовали читателя Гумилёвым. Потом пришла очередь Ходасевича, Георгия Иванова, Одоевцевой и прочих. Вслед за поэтами стали печатать философов, начиная с Бердяева, – сначала в журналах, потом отдельными изданиями; за один только год вышли почти все его сочинения.

Журналы и книги выходили. Читатели с ними не расставались; поэтому в 1986–1987 годах Россия была действительно самой читающей страной в мире. И не просто читающей, но, главное, бурно обсуждающей прочитанное. Казалось, людям дана возможность прочитать всё, что было скрыто от них цензурой, и они с восторгом пользуются этим. И вдруг совершенно неожиданно ситуация изменилась самым резким образом. Стало казаться, что человек потерял интерес к книге чуть ли не полностью.

Книжные магазины, которых теперь много меньше, чем было при коммунистическом режиме (мало покупателей!), полны великолепных книг. Иногда теперь заходя в Книжную лавку писателей на Кузнецком, я пытаюсь себе представить, что было бы, если бы вдруг я увидел все книги, которые имеются здесь теперь, продающимися в годы моей юности.

Наверное, я бы сошел с ума. Чуть ли не все античные авторы, поэты, русские и иностранные, средневековые и современные, символисты (русские и французские), акмеисты и проч., практически полностью серия «Литературные памятники» – купить книгу из этой серии в советские времена, в особенности в 70‑е годы, было ужасно трудно, но все за этими книгами охотились и радовались им, как дети.

Тацит, мадам де Сталь, «Рукопись, найденная в Сарагосе» Потоцкого, «Опыты» Монтеня, полный Данте в двух томах, стихи Веневитинова и «Вечерние огни» Фета, Бодлер и двухтомник Тютчева – всё это были книги, о которых можно было только мечтать. Тот, кто купил хотя бы что-то из этого списка во время поездки куда-нибудь в Карелию или Липецкую область, где такими книгами интересовались мало (в Москве купить книги было просто невозможно!), считал, что он, выражаясь словами М.Кузмина, «богаче всех в Египте». А теперь? Всё лежит, всё доступно и при этом мало кому нужно. В чем дело? Что случилось, и почему мы потеряли интерес и к книгам, и к чтению?

 

А что читали в электричках?

Думается, что ответить на этот вопрос мы сумеем, если мысленно вновь вернемся в семидесятые годы и посмотрим, что читал «самый читающий народ в мире» не только в Москве, но и по всей стране, не только столичная интеллигенция, а все двести миллионов.

В СССР читали действительно все или почти все. Не только интеллигенты, не только в Москве, но все и повсюду. В метро, в электричках, в очереди к врачу, даже на пляже. Правда, в провинции не было больших возможностей доставать старые издания, но зато там свободно продавались книги, только что вышедшие из печати, которые в Москве расходились, не достигнув еще прилавка. Много читали классику, отечественную и иностранную. Читали биографии великих людей – поэтов, художников, композиторов. Читали толстые журналы, в которых среди тонн макулатуры можно было найти неплохие вещи; наконец, советские детективы, преимущественно про шпионов.

Особенно много читали научно-популярную литературу – по истории, психологии, географии, биологии и т.д. В этой области не так зверствовала цензура, которая в сфере художественной литературы безжалостно истребляла всё оригинальное, и поэтому на все эти темы выходило немало интересных книг. Для так называемой научно-популярной серии Академии наук было написано множество и серьезных, и интересных книг, особенно по археологии, истории, древней литературе и античной философии.

При этом почти не выпускалась литература, в которой просто говорилось бы о человеческих взаимоотношениях. Виктория Токарева именно потому и стала такой знаменитой, что перенесла действие своих рассказов и повестей на кухню малогабаритной квартиры и заговорила с читателем о нашей собственной жизни с ее ежедневными проблемами, маленькими бедами, обидами и всем прочим, а не о том, как жили люди в Древнем Риме или при Ярославе Мудром. Напомню, что одним из наиболее распространенных жанров советской прозы был исторический роман.

И всё же в целом эта бытовая тематика не одобрялась. Особенно зверствовал цензор, когда обнаруживал в тексте «любование» бытом, интерес к иностранным вещам – автомобилям, джинсам, мебели, обоям, видеомагнитофонам и т.д. – или слишком большое внимание к личным взаимоотношениям героев: писать о любви (я имею в виду не эротические романы, а именно личную тему в литературе) считалось ненужным, вредным, недопустимым и т.д.

Стоит ли удивляться тому, что сразу же после упразднения цензуры вакуум, создавшийся в сфере этой тематики, мгновенно заполнился текстами самого низкого пошиба? Любовные и почти откровенно порнографические романы, детективы, на самом деле ничего общего не имеющие с криминальным жанром и посвященные почти исключительно описанию быта, «красивой жизни», квартир и дач и, разумеется, интимной жизни действующих лиц, в самые короткие сроки вытеснили всё остальное с книжных прилавков.

На телевизионном экране «мыльные оперы» из жизни мексиканцев или аргентинцев с бесконечными супружескими изменами, дамскими платьями, интерьерами квартир, вилл и ресторанов, с дамами и девушками всех возрастов, обсуждающими свою и чужую личную жизнь, заменили собою всё, что всё-таки иногда можно было увидеть по телевидению раньше. Подобно этому и книги такого рода составили круг чтения для большинства из нас сегодня. «Дамские» романы всегда в цене, ибо в них человек находит то, чего не хватает в жизни (любовь, уют, комфорт, дачу или квартиру получше или даже много лучше и т.п.), но если там обнаруживается то, чего вообще нет в жизни, правительство их сразу же запрещает раз и навсегда. Именно это произошло в СССР.

 

Так что же было под запретом?

Теперь, когда у нас за плечами осталось целое десятилетие, прожитое в условиях свободы слова, стало ясно, что запрещены были при советской власти не поэты, не философы и не богословы, а всего лишь невинные романы про то, кто как ест, где живет, во что одевается и с кем занимается любовью. Иными словами, литература о частной жизни. Это не случайно, ибо частная жизнь в ту эпоху тоже была запрещена, о чем говорит хотя бы тот факт, что привезенные из-за границы модные журналы в советской России зачитывались без преувеличения до дыр. Книжечки о вязании, сборники кулинарных рецептов, разного рода советы хозяйкам были на вес золота и переписывались не только на машинке, но даже от руки.

Что же касается философов и поэтов, а также нескольких запрещенных романов Лескова («На ножах») и Писемского («Взбаламученное море»), книг по богословию и изданий YMKA-Press, то обычный советский человек просто-напросто не подозревал об их существовании. В сущности, эта литература даже запрещена не была – она просто вообще не существовала.

Вспоминаю, как однажды, лет двадцать тому назад, я в одном подмосковном городе попал в кино на последний сеанс. Шел западногерманский фильм «И дождь смывает все следы». Абсолютно не помню сюжета, но не в сюжете дело. В фильме была показана нормальная жизнь студенческой молодежи. Мальчики и девочки семнадцати-восемнадцати лет бегали по экрану в джинсах и цветных маечках, в кафе на скорую руку съедали свою пищу, вскакивали во взятый на прокат на три дня автомобиль и ехали на берег моря, чтобы переночевать в самом дешевом кемпинге, чуть-чуть мучились от любви, ревновали и совсем немного целовались. Конечно же, им ужасно не хватало денег, но зато хватало проблем. И больше ничего.

Но зал был набит до предела, и в течение всего сеанса в нем стояла полная тишина. Фильм кончился, и тут я стал свидетелем того, как подмосковные тинейджеры уходили из зала, тихие и просветленные, унося с собой воспоминания о жизни, в которую они не допущены.

Фильмов такого жанра почти не показывали – и на телевидении, и в кино, и даже в театре господствовала производственная тема, бесконечные «Сталевары» с утра до ночи. Одна пожилая учительница, попав в театр, вдруг с отчаяньем воскликнула: «Пришла сюда отдохнуть, а попала на педсовет» (к несчастью, именно педсовет был центральным событием всей пьесы). Производственными сюжетами полнились и проза, и поэзия, и прикладное искусство. На чашке художнику нужно было непременно изобразить трактор, а на чайнике подъемный кран – иначе его сервиз не был бы представлен к какой-то там премии, а она давала какой-то минимум преимуществ. И так во всём.

Под запретом была не иная (немарксистская, вражеская, религиозная и т.п.) идеология, а то, что ни с какой идеологией не связано, – простая жизнь. Людям иногда в индивидуальном порядке удавалось отвоевать себе право на эту жизнь в пределах собственной квартиры или дачного участка, но не больше.

Советский человек жил в условиях среднего арифметического между казармой и теплицей. С одной стороны, ему было всё запрещено, но вместе с тем он ни за что не отвечал и всегда имел гарантированный минимум. Теперь он оказался на свободе – появились возможности, но ушел из жизни тот элемент гарантированности, который позволял многим из нас годами не платить за квартиру, работать, вернее, ходить на работу и в то же время ничего не делать, перепоручать воспитание детей государству и т.д.

Отразилось это и на круге чтения. Основная масса читает сегодня то, что было под самым страшным запретом. Не Гумилёва и не Бердяева с Ницше, а всего лишь романы о «красивой жизни».

А философов и поэтов всё-таки читают раз в десять или в двадцать больше, чем в годы моей юности. Слава Богу, что они изданы, причем не такими уж малыми тиражами, хорошо, что они есть в магазинах. И между прочим, их покупают почти ежедневно – так говорят продавцы. Иллюзия же того, что они никому не нужны, создается, поскольку те тиражи, которые мы печатали на машинке, и те единичные книги, что привозились из-за границы, составляли всего лишь десятки экземпляров, тогда как теперь их всё-таки тысячи.

Что же касается Тацита и Данте, которые теперь продаются, а раньше исчезали из продажи еще до появления на прилавке, то здесь дело в том, что еще пятнадцать лет назад книги собирали «люди с возможностями» не для чтения, а в силу их престижности. Теперь этих людей книги не интересуют, ибо для них открылись новые возможности – Анталия, Египет, Кипр и т.д. Пусть загорают. Читателей же у Данте сегодня всё-таки не меньше, чем было в 1970 году, а много больше.

А что до толстых журналов, то интерес к ним сразу же резко угас, когда из эпохи дозированной информации и появлявшихся небольшими порциями из месяца в месяц публикаций поэтов и мыслителей недавнего прошлого мы перекочевали в мир свободы слова. В мир, где эти тексты в основном изданы или издаются сейчас, но уже не порциями и не во фрагментах, а полностью. Нет, культура не погибла. А дамские романы вне зависимости от того, хорошо это или плохо, раскупаются во всех странах. Теперь к этим странам прибавилась и Россия.

 

Впервые опубл.: Русская мысль. 1996. № 4148 (7–13 ноября). С. 17.