1984 г.
фото из
домашнего
архива
Георгий
Чистяков

Чистяков Г.П. Эллинистический мусейон

Свободная мысль
1992
№15

В III–II вв. до н. э. Александрия, Пергам, Антиохия и другие города эллинистического мира один за другим становились крупными культурными центрами. Местные монархи из престижных соображений, по примеру Александра, всячески подчеркивавшего, что он был учеником самого Аристотеля, приглашают к себе наиболее выдающихся писателей, художников и ученых. С другой стороны, в новых городах, где скопилось огромное население, съехавшееся сюда отовсюду, кипит жизнь, формируется новое общественное сознание, и общество остро нуждается в его выразителях.

Вот почему созданный в Александрии[1] Мусейон не стал царской библиотекой, где пылились драгоценные, но никому не нужные свитки, а превратился в реальный интеллектуальный центр, запрограммировавший развитие мировой культуры по меньшей мере на целое тысячелетие. Мусейон был задуман Птолемеем Сотером по образцу того комплекса вокруг святилища Муз, который Теофраст создал в Афинах при школе Аристотеля (в него входили портики и какие-то другие постройки), расширив ее еще за счет специально для этого купленных садов. Птолемей пытался пригласить в Египет самого Феофраста, но тот послал сюда вместо себя своего ученика Стратона из Лампсака. Он вместе с буколическим поэтом Филетом с Коса стал воспитателем Птолемея II Филадельфа. Стратон, в античной традиции обычно именуемый Физиком, известен прежде всего тем, что сблизил аристотелевскую философию с атомизмом; он полностью отрицал факт вмешательства богов в ход природных процессов («все, что существует, создано самой природой») и много занимался естественными науками. В Александрии Страбон пробыл недолго[2] и в 286 г. после смерти Теофраста вернулся в Афины, где возглавил школу Аристотеля. В Египте остался другой ученик Теофраста – Деметрий Фалерский, появившийся здесь после 297 г. Деметрий занимается Мусейоном в течение примерно десяти лет. Затем, в 283 г. после смерти Птолемея Сотера он попал в немилость, так как был сторонником Керавна, и умер в ссылке.

В отличие от Стратона, извлекавшего материал из собственных наблюдений над живой природой, Деметрия интересовали тексты, он был образованным оратором и великолепным стилистом (о чем много говорит Цицерон), серьезным знатоком древних авторов, как об этом свидетельствует Плутарх. Именно с его помощью Феофраст организовал Мусейон в Афинах, поэтому можно предположить, что под его руководством начинают создаваться Мусейон и библиотека в Александрии. Деметрий, бесспорно, играл какую-то роль и в упрочении культа Сараписа, со святилищем которого будет в дальнейшем связана жизнь Мусейона. Диоген Лаэртский сообщает, что, уже находясь в Александрии, он якобы ослеп, а затем вновь стал зрячим по воле Сараписа и поэтому сочинил в его честь те самые пеаны, которые исполнялись в святилище вплоть до III в. н. э.

Интерес к Аристотелю и его школе характерен для Мусейона и в эпоху Птолемея II Филадельфа. Согласно сообщению Афинея (Athen. I, 3 b), Филадельфу удалось купить всю библиотеку Аристотеля. Библиотеки у греков были и раньше: Ксенофонт упоминает о библиотеке афинянина Евтидема, а Диоген Лаэртский рассказывает, что когда Платон решил было сжечь все сочинения Демокрита, его друзья, пифагорейцы Амикл и Критий, отговорили его от этого шага, указав на то, что свитки с текстами Демокрита есть у многих. Однако только теперь собирание книг приобрело такие масштабы. Это объяснялось как тем, что, в Египте папирус гораздо дешевле, чем в Греции, так и тем, что, покинув полисы, где греки жили, как им казалось, с тех самых времен, о которых рассказывает мифология, они поняли, что «времена, когда Эллада рождала героев», как скажет потом Павсаний, ушли в безвозвратное прошлое. Без сомнения, в эпоху Геродота, Фукидида и Эфора греки хорошо знали историю минувших эпох, но при этом кульминационной точкой исторического процесса им всегда представлялся сегодняшний день: Фукидид подчеркивает, что начал свой труд, «предвидя, что война эта будет важной и наиболее достопримечательной из всех, бывших дотоле», а Перикл в его изложении говорит: «На нас с удивлением будут взирать потомки» (Thuc. II, 41, 4). О далеком прошлом автор, живший в V–IV вв. до н. э., заговаривает лишь в тех случаях, когда обращение к истории может быть полезно для объяснения сути какого-либо явления, имеющего место в настоящем. По мнению Эфора (фр. 2), доверия заслуживает лишь тот историк, который подробно говорит о событиях, совершавшихся при нем, а прошлого касается вкратце. Тех, кто много рассуждает о древности, следует считать в высшей мере ненадежными авторами. В эллинистическую эпоху взгляд на историю меняется – прошлое начинает волновать писателя само по себе, вне его связи с настоящим. Прежде всего это объясняется тем, что осевшие в Александрии, Пергаме и других городах Востока греки стремились сохранить обычаи родины. Так, в «Причинах» у Каллимаха изображен некто Поллид, давно уже живущий в Александрии, но тщательно соблюдавший при этом обычаи, праздники и ритуалы, воспоминание о которых он привез из Афин. Сохранять эти обычаи в родном полисе, где местные жители «обитали всегда, передавая их в наследие от поколения к поколению» (Thuc. II, 36, 1), было довольно просто: о них напоминали стоящие вокруг храмы, статуи и стелы, сама местность с ее реками, рельефом и ландшафтом – каждый миф был здесь теснейшим образом связан с местом. Здесь, как писал Ф.Энгельс, «...каждая река требует своих нимф, каждая роща – своих дриад»[3].

Другое дело – Египет; тут мифология, чтобы не быть забытой, должна была стать объектом изучения, причем изучения тщательного, а поэтому ученость становится обязательным и чуть ли не основным элементом культуры. Главным достоинством грека всегда считалась оригинальность: самое поразительное в Сократе, как утверждает Платон (Symp. 221 d), – эго то, что он не похож ни на кого из людей. Теперь, в III в. до н. э., все меняется: именно ученость, та самая πολυμαθίη, которую так резко осуждали Гераклит Эфесский (FGH. 22, В 40) и Демокрит (Лурье. № СХ1–СХП), и начитанность, свидетельствовавшая, как в свое время казалось Аристофану (Aristoph. Ran. 943), о полном ничтожестве Еврипида, выступает как главное достоинство в характеристиках, которые даются Филету Косскому, Каллимаху, Евфориону или Полемону Периэгету современниками. Как известно, Деметрий Фалерский (об этом говорят и Цицерон и Диоген Лаэртский) не был оригинальным философом, выделялся же он и среди философов-перипатетиков, и между ораторов своей эпохи образованностью как eruditissimus horum omnium (Cic. Brut. 37). Поэт Каллимах (около 310–240 гг.. до н. э.), который встал во главе Мусейона после Деметрия, как замечал Страбон, «был ученым больше, чем кто-либо другой» (Strab. VIII. Р. 438). Сочинения Каллимаха сохранились плохо. До нас дошли 64 эпиграммы, шесть гимнов, частично эпиллий «Гекала» (так называемые Венские отрывки – пятьдесят строк, написанных на деревянной табличке, найденной в Египте в конце прошлого века), где разрабатывается малоизвестный сюжет из мифа о Тесее. В виде цитат из античных авторов, к которым теперь прибавилось довольно много папирусных фрагментов, сохранились отрывки из «Ямбов», написанных в подражание Гиппонакту, из большой поэмы «Причины» (Ἀιτία), где в элегических дистихах излагались этиологические (то есть объясняющие причины, по которым возник тот или иной обычай или обряд) мифы. Так, например, поэт описывает здесь свою встречу с неким (точнее, неизвестным) Феогеном с Икоса, у которого он спрашивает, почему на его острове почитается отец Ахилла Пелей (Call. Fr. 178). В другом месте (Ibid. 3) выясняется, почему на Паросе праздник в честь Харит совершается без флейт и венков. Оказывается, дело в том, что учредил этот праздник Минос, причем в то же самое время, когда он справлялся, Миносу сообщили о смерти сына, и тот велел замолчать флейтам и снял с головы венок, но жертвоприношения не прервал. Рассказ об аргонавтах (Ibid. 7–21) начинается с аналогичного вопроса:

Музы, как мне объяснить, почему эго с грубой бранью

Фебу на Анафэ жертвы приносят, а Линд

Чествует ею Геракла...

Далее (фр. 43) поэт спрашивает:

День Феодесий в земле у Кадма, а не на Крите

Чтит почему Галиарт, что у Киссулы стоит.

Разумеется, за каждым κῶζ (почему) следует пространный ответ. Читатель должен уяснить себе, что представляет собой праздник Феодесий, почему в древности он праздновался именно на Крите, где находится беотийский городок Галиарт и почему он носит это название, что за источник Киссуса и т. п. Это только комментарий к вопросу, ответ на него еще впереди; и он тоже будет составлен из редких слов и выражений, необычных эпитетов богов, свидетельств о фактах, неизвестных даже в высшей степени искушенному читателю, и, конечно, цитат из самых разных авторов. Так, трогательная история об Аконтии и Кидиппе вводится в текст «Причин» под тем предлогом, что поэт должен упомянуть о Ксеномеде с Кеоса, «древнем» (он жил в V в. до н. э.) писателе, данные которого поражают автора «Причин» своею точностью.

Повествуя о событиях далекого прошлого, поэт не может не черпать материал из книг, и поэтому ему не раз приходится говорить о том, что было изложено кем-то из его предшественников. При этом, однако, Каллимах не ограничивается тем, что пересказывает в стихах какого-то одного историка – он становится историком сам. В каждой своей строчке поэт демонстрирует эрудицию поистине удивительную, и тем не менее нет никаких оснований утверждать, как это делает А.Боннар, что именно она заменила ему лиризм. Ученость – это основная особенность эллинистической культуры. Каллимах – сын своего века, и поэтому его поэзия не могла не быть ученой; личная же его заслуга заключается прежде всего в осознании того, что настоящий поэт должен в искусстве искать пути новые, именно об этом говорится в словах: «Не хочу дорогой идти проторенной». Поиски нового приводят его к поэзии малых форм: «Всего несколько капель, зато чистейшей воды» – вот что, по Каллимаху, должен привнести в поэзию художник. Большая поэма потому и кажется ему большим злом, что в ней поэт вынужден повторять тех, кто писал до него. Известно, что Каллимах дал резкую оценку «Фиваиде» Антимаха из Колофона, который, по сообщению Помпония Порфириона (Ad Hor. Ant. Pal. 146), до того растянул свой рассказ, что наполнил им двадцать четыре книги, но так и не довел до Фив семерых вождей. Аполлоний Родосский, начинавший как ученик Каллимаха, автор знаменитых «Аргонавтик», тоже вызвал к себе резко отрицательное отношение со стороны своего учителя, и, вероятно, именно по той причине, что создал произведение большое по объему, и вместо того, чтобы коснуться отдельных деталей мифа, изложил его от начала до конца.

Аполлоний воспринял критику болезненно и ответил на нее резкой эпиграммой (Ant. Pal. XI, 275): «Каллимах – дрянь». Сторонники Аполлония называют Каллимаха и поэтов его круга «высокоучеными червями», цель деятельности которых заключается в том, чтобы разузнать, были ли у киклопа Полифема собаки (Ant. Pal. XI, 321), и выяснять в своих стихах другие подобные этому вопросы; другими словами, они высмеивают ученый характер александрийской поэзии. Все это слабо освещает позицию Аполлония в споре с писателями из Мусейона, ибо сам он, вводя в свою поэму целое море сведений по географии и этнологии, что особенно сближает его с автором «Причин», не в меньшей степени, чем Каллимах, выступает как ученый поэт. Отшлифовывает свои стихи Аполлоний опять-таки столь же тщательно, как и Каллимах: по свидетельству схолиаста, работу над «Аргонавтиками» он продолжал до конца жизни. Создается впечатление, что Аполлоний так и не понял, за что на него обрушился Каплимах. Для нас же представление о том, в чем именно заключались нападки Каллимаха и его сторонников на Аполлония, может быть составлено благодаря Феокриту (VII, 45–48), который говорит об авторе «Аргонавтик» следующим образом:

Мне тот строитель противен, что лезет из кожи с натугой,

Думая выстроить дом вышиною с огромную гору.

Жалки мне птенчики Муз, что, за старцем хиосским гоняясь,

Тщетно стараются петь, а выходит одно кукованье.

(перевод М.Е.Грабарь-Пассек)

Выходит, что подражать Гомеру недопустимо, а не подражать Гомеру нельзя – ведь мифы уже нашли отражение в эпической поэзии, поэтому даже сам Каллимах иной раз бывает вынужден вводить в повествование гомеровские образы. Однако при этом поэт не повторяет Гомера, а как бы отталкивается от него. Так, например, формулу (Homer. Il. XI, 1; Od. V, 1): «Эос, покинувши рано Тифона прекрасного ложе // На небо вышла...» (перевод В.А.Жуковского), – Каллимах («Причины», фр. 21) передает следующим образом:

Вот уже встала ярмо на волов возложить Титанида

Из объятий того, чей отец Лаомедонт.

Гомеровская Эос, поскольку она дочь титана Гипериона, становится здесь Титанидой, ее супруг Тифон по отцу называется Лаомедонтовым сыном, ложе заменяется на объятия, а глагол ὄρνυμι (вставать) – на близкий по значению ἐγείρω, таким образом, от Гомера не остается ни слова, и вместе с тем созданный у Гомера образ сохраняется. От необходимости повторить всем известную строчку Каллимаха спасает эрудиция, при этом для читателя она ни в какой мере не является обременительной (тот факт, что Тифон был сыном Лаомедонта, без сомнения, известен любому современнику поэта!). С другой стороны, в интерпретации Каллимаха гомеровская картина зари теряет эпический характер. Упоминание о том, как Эос освобождается от объятий Тифона, обращает на себя внимание не только тем, что оно вносит оттенок игривости, вообще чрезвычайно характерный для эллинистической эпохи; прежде всего оно интересно тем, что здесь, как и в эпиграмме (Посидипп, Гедил, Асклепиад), видно стремление зафиксировать ситуацию, длящуюся не более одного мгновения, не изобразить явление, а запечатлеть момент. У поэта появляется еще одна новая задача, заключающаяся в том, чтобы в стихах передать то, что можно увидеть только глазами. Именно так Каллимах «рисует» Латону в момент перед самым рождением Аполлона в гимне, обращенном к острову Делос (Call. 209–211):

Пояс расторгла» она, а плечи свои прислонила

К дереву пальмы, вконец ослабев от натиска жгучих

Болей, и хладный пот по коже ее заструился.

(перевод С.С.Аверинцева)

Прямым продолжателем Каллимаха в этом отношении выступает Аполлоний Родосский. Вот как описывается в «Аргонавтиках» похищение Гиласа нимфами (I, 1234–1239):

Но когда Гил погрузил сосуд в светлоструйный источник,

На бок склонившись, и стала вода в изобилии с шумом

В звонкий медный кувшин наливаться, закинула нимфа

Левую руку свою за шею Гилу, желая

С уст его нежных сорвать поцелуй, а правой за локоть

Вдруг потянула его к себе, упал он в пучину.

(перевод Г.Ф.Церетели)

Зачастую такого рода описания были навеяны произведениями живописи. Мозаика II в. до н. э., хранящаяся в Государственном Эрмитаже, где изображен Гилас у самого источника с кувшином, по-видимому, представляет собой реплику с той картины, которую имел в виду Аполлоний. Можно привести и другие примеры того, насколько тщательно воспроизводились в поэзии живописные образы. Полемон (Polem. Fr. 63) дает описание хранившейся в его время в Афинах картины художника Гиппея «Свадьба Пирифоя»: «Гиппей изобразил ойнохою и каменную чашу, края у них выложены золотом; тут же ложа из пинии, украшенные пестрыми тканями, глиняные канфары для вина, а под потолком светильник из такой же глины, в котором поблескивает пламя». Поэтическое «повторение» этой картины содержится в «Метаморфозах» Овидия (Ovid. Metamorph. XII, 210–530):

... и вот, зачиная сраженье,

Хрупкие чаши летят, и кривые лебеты, и кубки –

Прежняя утварь пиров – орудья войны и убийства.

Первый Амик Офионов дерзнул с домашней святыни

Нагло ограбить дары; решился он первым алтарный

Тяжкий светильник схватить, где блистал огонь многоцветный.

Все те предметы, о которых упоминал Полемон, присутствуют у Овидия. Римский поэт, считавший себя, как и его старший товарищ Проперций, учеником Каллимаха, мог дать описание битвы кентавров с лапифами по картине Гиппея (во II в. н. э. ее видел в Афинах Павсаний) или по одной из копий с нее, но, возможно, он опирался и на текст какого-то эллинистического поэта – Каллимаха или одного из его подражателей. Важно другое: Овидий, подобно любому из эллинистических авторов, блестяще владеет теми приемами «искусствоведческого» языка, который выработала александрийская и пергамская наука. Становится ясно, что широкое использование зрительных образов в поэзии Каллимаха и его школы – это одно из проявлений ее учености.

Особые требования предъявлял Каллимах и к стилю своих произведений. Вспомним, что огромное значение проблемам языка и стиля, как указывают Страбон, Диоген Лаэртский и Цицерон, придавал Теофраст, сладчайший, по словам Цицерона, из всех философов (quis Theophrasto dulcior?) (Cic. Brut. 121). Он специально занимался просодией прозаической речи, а само имя Теофраст («богоречивый») получил от Аристотеля, отметившего таким образом его интерес к красоте слова (первоначальное имя философа было Тиртам): Деметрий в трактате «О стиле» говорит о его интересе к красивым словам, которые радуют слух. Столь же большое значение придавали стилю перипатетик Ликон, которого многие называли Гликоном, то есть «Сладким», красивый и изящный Аристон (concinnus et elegans), наконец, первый руководитель александрийского Мусейона Деметрий Фалерский, слывший обладателем самого гладкого слова (omnium istorum politissimus). Подобно интересу к накоплению и систематизации фактов, обостренное внимание к языку и стилю как к специальному вопросу, столь типичное для Каллимаха, своими корнями уходит в перипатетическую доктрину. Важно отметить и то, что краткость (συντομία) является основой основ в поэтике Каллимаха – здесь тоже разумно видеть влияние Теофраста, для которого краткость была одним из четырех главных достоинств речи.

Учениками Каллимаха (традиция называет их Καλλιμαχείοι то есть «Каллимаховцы») были Филостефан из Кирены, Гермипп Смирнский, Истр и Эратосфен.

Филостефан запомнился позднейшим авторам преимущественно своей парадоксографией, то есть описанием чудесных явлений. Собиратель редких мифов и необычных фактов, главным образом естественнонаучного характера, он рассказывает о поющих рыбах-пеструшках, чей голос напоминает дрозда; о реке, которая не впадает в море, потому что ее вода впитывается в землю, об источниках с водою синего, красного и белого цветов и т.д. Попутно сообщаются сведения топонимического характера: река Арета получила название по имени жены царя Алкиноя, мимо чьей могилы она протекает; понтийский город Синопа – по имени дочери Асопа, похищенной Аполлоном и родившей от него Сира и т. п. Здесь же даются описания малоизвестных святилищ и обычаев в духе «Причин» Каллимаха и делаются попытки объяснить чудеса, о которых рассказывается в мифах. Так, миф о Пигмалионе и ожившей статуе интерпретируется следующим образом: живой она не стала, просто царь разделял ложе с нагой статуей, причем не просто девушки, а богини Афродиты (см. Clem. Al. Protr. IV, 57, 3), культ которой, как известно, играл на Кипре особую роль. В отличие от Овидия, который говорил, что Пигмалион сам сделал эту статую (Ovid. Metamorph. X, 243 sq), Филостефан (см. Arnob. VI, 22) подчеркивает, что она у местных жителей древнейших времен считалась священной и пользовалась особым почитанием. В настоящее время установлено[4], что в основе этого мифа лежат отголоски ритуала священного брака царя с Афродитой или, вернее, с Астартой. Таким образом становится ясно, что Филостефан не просто пытался дать рационализированный вариант мифа, как это нередко делал Павсаний, но опирался при этом на какие-то источники, четко отражавшие древнюю традицию.

Гермипп в своих «Жизнеописаниях философов» сообщает следующие факты: Платон, будучи на Сицилии, купил свиток с текстом пифагорейца Филолая и списал оттуда своего «Тимея». Ксенократ без каких бы то ни было оснований занял место схоларха в Академии, когда Аристотель, стоявший во главе школы Платона, временно уехал из Афин в составе отправленного к Филиппу посольства. Гераклит Понтийский, воспользовавшись тем, что в Гераклее начался голод и жители отправили послов в Дельфы, подкупил пифию, и она сообщила, что голод кончится, если жители увенчают Гераклита золотым венком, а после смерти соорудят ему Героон. Менипп из Гадары занимался ремеслом ростовщика; Аркесилай слишком много пил неразбавленного вина, от этого лишился рассудка и умер. Стильпон, Хрисипп и Эпикур тоже умерли в состоянии опьянения. Менедем украл золотые сосуды из храма Амфиарая в Оропе и т.д.

Гермипп собирает о философах главным образом порочащие их сведения, но при этом концентрирует в своем труде огромный материал и использует надежные источники. В противовес представителям всех философских школ и направлений, перипатетики в неприглядном свете у него не выставляются, напротив, подчеркивается их трудолюбие и ученость. Если признать, что труд Гермиппа был одним из основных источников жившей во времена Нерона александрийской писательницы Памфилы, становится ясно, что пафос труда Гермиппа направлен на то, чтобы противопоставить философскому умозрению конкретное знание, накопление, анализ и систематизацию фактов, в первую очередь труда Аристотеля о животных и Теофраста – о растениях.

Истр, бывший вначале рабом и, скорее всего, личным секретарем Каллимаха, стал автором «Аттиды», написанной в качестве комментария к труду Андротиона. Это был действительно верный последователь своего учителя. Судя по фрагментам, он пытался на основании бытовавших в Аттике пословиц, присловий и идиоматических выражений реконструировать обычаи, ритуалы и мифы, восходящие к глубокой древности, представление о которых в дальнейшем было утрачено. Так, он рассказывал о древнем культе Титанов и особенно Титения, того единственного титана, который не выступил против богов и почитался где-то близ Марафона, об обычае класть копье в могилу человека, погибшего от руки убийцы.

Самым известным ученым в ряду «каллимаховцев» был, конечно, Эратосфен (около 278–194 гг.. до н. э.). В Александрии он сформировался как интерпретатор стихов древних авторов и поэт. Именно поэтому Эратосфен называл себя «Филологом». В дальнейшем он совершенствовался в философии в Афинах, где слушал стоиков Зенона и Аристона, а также главу Средней Академии Аркесилая. Эратосфен прошел серьезную философскую подготовку, сам оставил несколько сочинений философского характера, которые, однако, заслужили лишь снисходительное отношение у античных философов ввиду чрезмерного изящества их слога. Иного от Эратосфена ожидать было бы нелепо: как ученик Каллимаха он, разумеется, не был способен на стилистическую небрежность. После смерти учителя, то есть в 280 г., Птолемей Эвергет вернул его в Александрию и поставил во главе Мусейона. Здесь Эратосфен переходит к занятиям математикой, затем историей, а последний период своей жизни посвящает географии. Современная наука чрезвычайно высоко оценила его как географа[5], античные же авторы, с одной стороны, считали его «пятиборцем», то есть полагали, что вклад Эратосфена во все области знания одинаково велик, с другой – многие называли его «бэтой», то есть второй буквой алфавита, подчеркивая тем самым, что, несмотря на свой энциклопедизм, во всех науках он занимал второе место. Следует иметь в виду, что это прозвище вовсе не указывает на заурядность писателя, оно лишь подчеркивает позицию Эратосфена как представителя александрийской науки: ученый должен собирать и систематизировать факты, извлекать из небытия то, что было известно древним авторам, а затем забыто, и, наконец, исправлять ошибки своих предшественников в надежде на то, что в дальнейшем кто-то исправит его самого.

Для греческой историографии, начиная с Гекатея Милетского, который превратил мифического Кербера в ядовитую змею, жившую на Тенаре, и Гелланика, представившего нисхождение Тесея и Пирифоя в Аид как поход против царя молоссов Аидонея, типичен метод рационализации мифа, из которого извлекается, таким образом, историческое зерно. Эфор и Тимей, излагая историю мифологического времени, придерживались подобных принципов: берется миф, от него отсекается все чудесное и после этого он осмысляется как исторический факт. В дальнейшем сторонником такого подхода к мифологии выступает Страбон (I, 27), не чужд ему будет и Павсаний.

В начале III в. до н. э. первым, кто попытался заменить этот подход к источникам чем-то новым, был, как мы показали выше, Каллимах: вместо метода рационализации мифа он предложил свою теорию реконструкции древнейшего прошлого по ритуалам, сохранившимся доныне в реальной жизни. Следующий шаг сделал Эратосфен. Он противопоставил историческую правду поэтическому вымыслу. Поэтами руководит их воображение, а потому Гомер, достаточно точно рассказывавший об областях, населенных эллинами, заставил Одиссея странствовать в вымышленных морях, поскольку рассказывал он совсем не о дальних странах, а об Одиссее. Как и другие поэты, Гомер имел право передавать вымыслы, так как писал не для того, чтобы научить чему-то, а с целью развлечь слушателя, а поэтому не следует интерпретировать поэмы Гомера с точки зрения географии. Реальные факты, а именно ими должен пользоваться историк или географ, ничего общего с тем, что зачастую рассказывают поэты, не имеют. Это, однако, не есть свидетельство того, что все поэты лжецы, как полагает ученик Эратосфена аттидограф Филохор, который, цитируя в начале своей «Аттиды» знаменитую строчку (обычно она приписывается Солону) «много лжи измышляют аэды», осознает свою задачу в противопоставлении лжи поэтов собственной «проверенной» информации. Позиция Эратосфена сложнее: поэта занимает не остров, а герой, попадающий на этот остров, не то, что там находится, а то, что увидел там его герой и т.д.

Особое место в истории александрийской науки занимают грамматики Зенодот, бывший старшим современником Каллимаха, Аристофан Византийский (250–180 гг.. до н. э.) и Аристарх из Самофракии (217–145 гг.. до н. э.). Зенодот был учеником Филета, занимался он исключительно Гомером и подготовил так называемую «диортозу», то есть критическое издание поэм, в котором на основании сопоставления различных рукописей были исправлены испорченные места, исключены отдельные стихи, попавшие в текст, как представлялось Геродоту, в позднейшее время. Кроме того, Зенодот, а также продолжившие его работу в области диортозы Арисгофан и Аристарх занимались «эксегезой», то есть комментированием Гомера; успешно изучали они и особенности языка античных авторов. При сопоставлении свидетельств об их деятельности становится видно, насколько быстро развивалась в Александрии филология как наука[6].

Птолемеи, как было показано выше, старались поддерживать отношения с перипатетиками (Теофрастом, Деметрием Фалерским, Стратоном). Пергамские цари занимали иную позицию: они четко ориентировались на платоновскую Академию. Евмен I (263–241 гг.. до н. э.) покровительствовал основателю Средней Академии Аркесилаю, причем философ весьма дорожил этой дружбой. По словам Диогена Лаэртского, свои книги из всех царей он посвящал одному только Евмену (IV, 38) и всячески уклонялся от встреч с Антигоном Гонатом. После смерти Аркесилая во главе Академии встал Лакид из Кирены. Аттал устроил для него при Академии новый сад и приглашал переехать в Пергам, от чего, правда, Лакид отказался. Связи Атталидов с Академией сохранялись и в более позднее время. Так, в середине II в. до н. э. одним из схолархов был специально приехавший из Пергама в Афины Гегесин. Трудно сказать, с чьим именно именем связаны первые шаги в истории Пергамской библиотеки, но при Аттале I (241–197 г. до н. э.) здесь уже работали такие серьезные писатели и ученые, как Антигон из Кариста, Полемон и Неанф, геометр Аполлоний Пергский, сочинения которого частично сохранились на греческом языке и частью в арабском переводе, математик Эвдем (о нем упоминает Аполлоний) и др.[7] С каким рвением относились к созданию библиотеки Атталиды, мы знаем от Страбона (XIII. Р. 609); пергамские цари не только скупали, но и силой отнимали библиотеки у частных лиц.

Первым по времени из известных авторов пергамской школы был Антигон из Кариста. Сам скульптор[8], он пишет главным образом о скульптурах и художниках, собирает тексты надписей. Как доказали Ф.Мюнцер и Э.Селлерс[9], именно его сочинения были одним из основных источников Плиния Старшего (для книг XXXIII–XXXVI). Другим трудом Антигона были «Жизнеописания философов», о которых нам известно по упоминаниям у Диогена Лаэртского.

Перипатетик Ликон, Пиррон, которого Антигон представляет не только как философа, но и как живописца, Тимон Силлограф, академик Полемон, Менедем из Эретрии, возможно, Стильпон и Бион Борисфенит, то есть философы первой половины III в. до н. э., которых Антигон, скорее всего, знал лично, – вот фигуры, чья деятельность нашла отражение в его книге. Судя по фрагментам, Антигон не ограничивался сообщением биографических сведений о том или ином философе, он стремился обратить внимание читателя на характерные, по его мнению, черты в философских воззрениях каждого. Причем задачу эту он реализовывал как скульптор: Ликона, который, как известно, прекрасно излагал свои взгляды в устной форме, но очень плохо писал, Антигон сравнивает с атлетом, у которого уши прибиты, а кожа намаслена; рассказывая о Полемоне, подчеркивает, что тот никогда не изменялся в лице; относительно Менедема замечает, что его натуру хорошо отражает статуя, поставленная ему в Эретрии на старом стадионе. В отличие от Гермиппа Антигон убежден в том, что философия нужна обществу: Полемон, пока не стал учеником Ксенократа, был на редкость распущенным и дурным человеком, философия же привела к тому, что он полностью переродился и нрав его обрел удивительную твердость.

Антигону обычно приписывается сборник удивительных историй, главным образом о животных и растениях. Книги такого рода, действительно, писали современники Антигона из Кариста, прежде всего Каллимах и Филостефан. Однако нам представляется заслуживающей внимания точка зрения Р.Неберта[10], который ввиду того обстоятельства, что «Каристским» парадоксограф Антигон назван только у Стефана Византийского, идентифицировал автора этой книги с упоминанием у Дионисия Галикарнасского, Плутарха и Феста историком Антигоном, автором истории Рима. Это тем более правдоподобно, что он демонстрирует серьезное знакомство с Сицилией, Италией и Иллирией, чего вряд ли можно ожидать от Антигона из Пергама. Кроме того, по стилю текст Антигона Парадоксографа никаких общих черт с фрагментами Антигона из Кариста не имеет.

Продолжателем Антигона был Неанф из Кизика. Он создал жизнеописание мудрецов и философов (Периандра, Тимона Мизантропа, Эмпедокла, Гераклида Эфесского, Платона и др.) и целый ряд других сочинений. В них говорилось о том, что мудрец Периандр это не известный, по Геродоту, тиран, а его тезка; сообщалось, что тригон изобретен Ивиком, а барбитон – Анакреонтом, давались описания могил Тимона и Эмпедокла, храма Афродиты (то есть египетской богини Нейт) в Абидосе, рассказываются местные малоизвестные мифы и т.д. Подобно Филостефану, Неанф разрабатывает критический метод в подходе к мифам: «Удивительно, – восклицает он в одном месте, – до чего доходит легковерие эллинов, ведь нет такой выдумки, у которой не нашлось бы свидетеля» (см.: Plin. Nat. Hist. VIII, 34). Использовавший это место Неанфа Павсаний (Paus. VIII, 2, 6) замечает, что люди зачастую примешивают всякие выдумки к рассказам, заслуживающим доверия, и таким образом портят последние. Становится ясно, что своей задачей Неанф считает поиск достоверных материалов о прошлом, прежде всего – надписей.

Такова была и позиция Полемона, крупнейшего, бесспорно, ученого в пергамском Мусейоне. Им были созданы подробнейшие описания Афин, Спарты, Сикиона, Троады и многих других городов и областей Греции. Периэгезы (от глагола περιηγέομαι – отводить), то есть «дорожники» Полемона, построены по топографическому принципу: указывается место, где находится тот или иной памятник, дается описание его внешнего вида, затем текст имеющейся на этом памятнике надписи и, наконец, излагается связанный с данной статуей, стелой или храмом доксографический материал. За исключительный интерес к надписям в Пергаме Полемона называли «Стелокопой», то есть «пожирателем стел»; чрезвычайно высокого мнения о нем был Плутарх (Plut. Quaest. Conv. 675b). От Полемона дошло довольно много фрагментов, что дает возможность выявить те основные установки, которыми он руководствовался в своем творчестве. Во-первых, Полемон считает, что о событии можно говорить как о действительно имевшем место, только в том случае, если о нем сохранились такие свидетельства, как сооружения, вещи и надписи или особые ритуалы. Сообщениям своих предшественников при этом Полемон, по-видимому, не доверяет. Во-вторых, что вообще в высшей степени типично для историографии эпохи III–II вв. до н. э., он не видит разницы между фактами важными и второстепенными. Задача историка, по его мнению, заключается в том, чтобы точно зафиксировать все обнаруженное[11].

В первой четверти II в. во главе пергамского Мусейона становится Кратет из Маллоса. Философ-стоик, он начинал, вероятно, как ученик Диогена из Вавилона, бывшего одно время схолархом в Древней Стое. Основные сведения о Кратете и его взглядах содержатся у Секста Эмпирика, в «Гомеровских аллегориях» Гераклита[12], у Страбона и в трактате Филодема «О стихах», известном по тексту папируса из Геркуланума, прочитанного в начале XX в. Христианом Иенсеном, вслед за Хрисиппом и Диогеном, для которых диалектика заключалась в учении о языке.

Как и Аристарх Самофракийский, Кратет занимается главным образом Гомером. За Аристархом с древности закрепилась слава ученого, отличавшегося вдумчивым и добросовестным подходом к тексту. Само его имя стало почти нарицательным для обозначения таких качеств филолога, как честность, трезвость суждений и добросовестность. В то же самое время Кратета нередко характеризуют исключительно через призму его отношений с Аристархом как его противника и антипода, доходившего в своей вражде к последнему почти до безумия. Считается, что в качестве «аномалиста» в области грамматики он пытался доказать отсутствие каких бы то ни было правил в склонении существительных и законов словообразования. Это не вполне верно: именно Кратет, критикуя Аристарха, считавшего, что существительные, имеющие одинаковую форму в номинативе, склоняются по одним и тем же законам, впервые указал на черты, отличающие третье склонение существительных от первого.

Противопоставляя себя и свои теории александрийским филологам, Кратет называет себя «критиком» и подчеркивает, что критик именно тем отличается от грамматиков (то есть от александрийских ученых, и прежде всего от Аристарха), что он должен быть сведущим в философии, тогда как грамматику достаточно уметь толковать глоссы и разбираться в просодии (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 79). В противовес глоссографическому и метрическому анализу гомеровских текстов, которыми, по мнению Кратета, ограничивается александрийская наука, он считал необходимым давать комментарий, полностью разъясняющий содержание гомеровского текста, но при этом находил у Гомера сведения по географии, математике, астрономии и т. п., вполне соответствующие как современным для II в. до н. э. представлениям об этих дисциплинах, так и стоической доктрине. Так, например, в описании щита Агамемнона в «Илиаде» (XI, 32–35) Кратет видел своего рода модель вселенной (τò κόδμου μίμημα). В десяти медных ободах на этом щите он узнавал десять кругов мироздания, а изображенный в «Одиссее» (XII, 1–2) рукав Океана он понимал как море, которое тянется от тропика Козерога к Южному полюсу и т. п. Для того чтобы показать, по какому пути Менелай возвращался из-под Трои, он сконструировал глобус, на котором изобразил, как крестообразный Океан разделяет землю на четыре равные части. Европа и Ливия занимают на нем 1/4, остальные три континента населяют периэки, антиподы и антеки. Теория четырех частей света у Кратета основывается, без сомнения, не на известных к его времени географических фактах, а на сугубо логических построениях. При этом, однако, размеры Земли, из которых он исходит, и место, занимаемое на ней Европой, Азией, исключая Китай и Дальний Восток, и Африкой (приблизительно до истоков Нила) близки к реальным.

Тип мышления, отличающий Кратета, в высшей степени характерен для эллинистической эпохи: он излагает свою собственную географическую концепцию, сформировавшуюся на основе новейших географических открытий и достижений математики, но при этом ищет факты, подтверждающие ее истинность, в текстах далекого прошлого, прежде всего у Гомера, авторитетность мнения которого сомнений ни у кого вызвать не может. Занимаясь анализом поэтических произведений, Кратет, бесспорно, не ограничивался изложением своих космологических и географических теорий, но именно последние произвели максимальное впечатление на большинство античных авторов, писавших о Кратете. Поэтому его поэтика, которую он, как сказано выше, называл критикой, в дальнейшем просто-напросто перестала связываться с его именем. Вместе с тем и она небезынтересна.

Критика разделяется у него на три части: логическую, практическую и историческую. «Логическая касается речи и грамматических тропов, практическая – диалектов и различий в фигурах и образах, историческая же – исследования беспорядочных сведений» (Sext. Emp. Adv. gramm. I, 14, 249). Опираясь на труды Неанфа и Полемона, Кратет дополняет стоическую грамматику тем, что, собирая разнообразные и, конечно, противоречащие друг другу версии о каком-либо мифологическом факте, «находя материал у тех, кто сам по частям собирал его», сравнивает эти версии между собой.

О пергамской науке после Кратета сведений у нас мало. Известно, правда, что его ученики назывались «Кратетовцами». В I в. до н. э. пергамский Мусейон был, возможно, частично разграблен по приказанию Антония, который двести тысяч свитков, вывезенных оттуда, подарил Клеопатре. Плутарх, правда, рассказывая об этом со ссылкой на Гая Кальвизия Сабина (Plut. Ant. 58), отмечает возможность вымысла им этого и других фактов. С уверенностью можно сказать, что даже если Пергамская библиотека пострадала при Антонии, она не погибла, ибо во II в. до н. э. здесь жили Гален и, по-видимому, Павсаний.

В Антиохии-на-Оронте расцвет культуры связан с эпохой Антиоха III Великого (223–187). С Евбеи сюда по приглашению царя приезжает поэт Евфорион. Он и встал во главе антиохийского Мусейона (по свидетельству Иоанна Малалы, библиотека здесь, действительно, находилась при храме Муз)[13]. «Друзьями» (φίλοι) царя были Гегесианакт из Троады, типичный представитель эллинистической учености, поэт, историк и грамматик (автор книг о языке Демокрита и поэтов). При Селевке IV (187 – 175) в Антиохии учил эпикуреец Филонид, а несколько позднее здесь работали историки Павсаний (его не следует путать с автором «Описания Эллады») и Протагорид. Известно, что антиохийский Мусейон сильно пострадал во время пожара в 23/22 г. до н. э., но во времена Цицерона здесь еще «было множество ученейших людей и процветали благороднейшие науки» (Cic. Pro Arch. poeta. 4) . Вероятно, именно в эти годы здесь жили Мелеагр, Филодем и Антипатр из Сидона, крупнейшие греческие поэты-эпиграмматографы I в. до н. э.

Евфорион (род. в 276 г. до н. э.) известен прежде всего как автор эпиллиев на мифологические темы: о дочери Океана Мопсопии, Дионисе, Инахе, Гиакинфе, Гесиоде и т. п. Поскольку от текстов Евфориона дошли лишь незначительные фрагменты, характеристика его поэзии основывается обычно на двух весьма резких высказываниях Цицерона, который, подчеркивая простоту слога древних римских авторов, называл молодых поэтов своего времени (один из них, безусловно, был Корнелий Галл, переведший Евфориона на латинский язык и, главное, подражавший его стилю в собственной поэзии) «подголосками Евфориона» (Cic. Tusc. III, 19, 45), а в другом месте заметил, что Евфорион был поэтом чрезмерно темным (nimis obscurus) (Cic. Div. II, 64, 132). Разумеется, сложные места у него, как и у Каллимаха, Аполлония или любого другого ученого поэта, есть; это усугубляется и тем обстоятельством, что интерпретация многих текстов затруднительна ввиду их отрывочности, но главная черта поэта Евфориона заключается, конечно, не в намеренной темноте его стихов, а в типичном для эпохи эллинизма единстве учености и простоты. Так, например, в эпиллии о последнем подвиге Геракла (текст сохранился в папирусном фрагменте[14]) о том, как Кербер появился на поверхности земли, он повествует следующим образом:

Если же сзади взглянуть на пса, то под брюхом косматым

Змéи (таков его хвост!) шевелят языками у ребер,

А из горящих очей искры сыплются, напоминая,

Как в мастерской кузнеца или где-нибудь на Мелигунде

Эго бывает, когда молотки стучат о железо,

С легкостью к небу взлетая, и гул издает наковальня,

Или же Этну, где дым указует на дом Астеропа.

Так приведен был в Тиринф к отвратительному Эврисфею

Он из Аида живой (вот последний двенадцатый подвиг!),

Чтоб на скрещенье дорог на него взирали в Мидее

Женщины, малых детей к себе прижимая со страхом.

(перевод Г.П.Чистякова)

В текст ученого эпиллия, насыщенного собственными именами из редкостных мифов и грамматическими формами из Гомера и Гесиода, неожиданно вводится весьма яркая картина, изображающая кузнечную мастерскую. Заканчивается эпиллий живым описанием держащих на руках детей женщин, которые, собравшись у перекрестков, в ужасе смотрят на Кербера. Создается впечатление, что Геракл проводит пса не по какой-то мифологической Мидее, а по современной поэту Антиохии. Напомним, что именно так реагирует читатель на описание пробуждающихся Афин в «Гекале» Каллимаха, без труда узнавая в этой картине утро в Александрии. Другой текст (он сохранен у Стобея) показывает, что, подобно Аполлонию, Евфорион мастерски владеет искусством создания средствами слова чисто зрительных образов. В эпиллии, посвященном Филоктету, речь шла о гибели пастуха Фимарха, известного тем, что на Лемносе он ухаживал за раненым Филоктетом:

Все же море его поглотило, хотя уповал он

Выжить: взметнулись не раз над волнами простертые длани.

Силился выплыть, но все безуспешно; Долопиона

Сын злополучный, вздымал из воды еще руки он к небу,

А оскаленный рот уже скрыла соленая влага.

(перевод Г.П.Чистякова)

Т.-Б.Вебстер[15] считает, что уяснить, в чем именно заключалось своеобразие поэзии Евфориона, невозможно. Здесь указывается лишь на то, что его стихи были учеными и сложными по языку и часто касались «темных» мифов. Все это можно сказать о любом эллинистическом поэте; что же касается Евфориона, то его оригинальность заключалась, по-видимому, в том, что в отличие от ироничного Каллимаха, привыкшего обращаться к умному читателю, он в большей степени ориентировался на чувственное восприятие и стремился «воспламенять» воображение своей аудитории.

Оставил Евфорион и сочинения в прозе, первое место среди которых занимали «Исторические записки». Среди прочего автор сообщал, что простую сирингу из одной дудочки изобрел Гермес, хотя многие называют ее изобретателями Сета и Ронака, а цевницу, состоящую из ряда дудочек, соединенных воском, – силéн Марсий (Athen. IV, 184a). Он напоминал, что такие инструменты, как барбитон, тригон и самбука, уже были в ходу во времена Сапфо и Анакреонта (Athen. IV, 182e) и дал описание паникадила, подаренного тарентинцам Дионисием Младшим для их Пританея: в нем можно было зажечь ровно столько светильников, сколько дней в году.

Анализ текстов Филостефана, Неанфа, Полемона, Евфориона и других авторов показывает, что в центре внимания у эллинистического историка-поэта оказываются вещи (посуда, музыкальные инструменты, светильники, одежда и т. п.), самые разные бытовые реалии прошлого, как мифологического, так и сравнительно недавнего. В результате повествование развертывается на выписанном в деталях фоне обстановки, соответствующей, по мнению эллинистического писателя, исторической действительности. Миф благодаря всему этому обрастает зримой плотью конкретной бытийности (ярче всего это видно на примере «Гекалы» Каллимаха). Поэт, отталкиваясь от такого понимания мифа, не пересказывает его сюжет, а воспроизводит из него лишь отдельные моменты, причем привлекают его здесь не столько действия героев (о них читатель и без него давно уже осведомлен!), сколько их психология, отдельные мысли и, главное, порывы, выхваченные из их жизни мгновения.

С другой стороны, проблема того порыва, который в состоянии отразить весь внутренний мир человека, больше всего занимает как художников (Лаокоон!), так и философов этой эпохи.

 

Опубл.: Эллинизм

 


[1] Борухович В.Г. В мире античных свитков. Саратов, 1976. С. 143–170; Боннар А. Греческая цивилизация. М., 1962. Т. 3. С. 234–248; Parsons E.‑A. The Alexandrian Library. L., 1952; Westermann W.‑L. The Library of Ancient Alexandria. Alexandria, 1954.

[2] В Александрии учениками Стратона были знаменитый астроном Аристарх Самосский и, возможно, Герофил и Эрасистрат; первый известен как создатель анатомии, а второй – физиологии человека. См.: Sarton G. A History of Science: Hellenistic Science and Culture in the Last Three Centuries B. C. Cambridge, 1959. P. 32–34, 101, 129–134 etc.

[3] Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. Т. 41. М., 1955. С. 74.

[4] Фрэзер Д.Д. Золотая ветвь. М., 1986. С. 314–315.

[5] Дитмар А.Б. Рубежи ойкумены. М., 1973. С. 71–82; Sarton G. Op. cit. P. 99–114.

[6] Фрейберг Л.А. Литературная критика в эпоху Александрийской образованности // Древнегреческая литературная критика. М., 1975. С. 185–216.

[7] Hansen E.-V. The Attalids of Pergamon. N.Y., 1947. Р. 353–394.

[8] Одной из работ Антигона считается группа, изображающая Менелая с телом Патрокла, так называемая группа Паскино. См.: Hansen Е.‑V. Op. cit. Р. 288–289.

[9] Münzer F. Zur Kunstgeschichte der Plinius // Hermes. 1895. Bd. 30. S. 499–547; Jex-Blake K., Sellers E. The Elder Pliny’s Chapters on the History of Art. L., 1895.

[10] Nebert R. Studien zu Antigonos von Karystos // Neue Zeitschrift für Classiche Philologie. 1895. N 151. S. 363–375; 1896. N 153. S. 773–780.

[11] Тексты Полемона см. Вестник древней истории. 1983. № 3. С. 207–221.

[12] Héraclite. Allégories d’Homère / Texte établi et trad. par E.Buffière. P., 1962.

[13] Downey G. A History of Antioch in Syria from Seleucus to the Arab Conquest. Princeton; New Jersey, 1961. P. 132–133.

[14] Selected Papyri in four Volumes. L., 1970. Vol. 3: Literary Papyri. Poetry / Texts, translations and notes by D.-L.Page. P. 492.

[15] Webster T.-B.-L. Hellenistic Poetry and Art. N.Y., 1964. P. 223–224.