1984 г.
фото из
домашнего
архива
Георгий
Чистяков

О пасхальной радости

Русская Мысль
1999
№4 268

В воспоминаниях об отце Алексии Мечёве инокиня Мария (Тимофеева) рассказывает, как однажды ей «пришлось спросить батюшку: «“А почему иногда не в полном совершенстве вкушаешь эту радость Пасхи, жалеешь о днях поста и в особенности о Страстной седмице?” – “Это потому, – ответил мне батюшка, – что мы с тобой еще не совершенны, не способны воспринять рай… Пасха – это служба райская, а нам ближе покаяние, так как мы не совершенны”».

О феномене, на который обратила внимание инокиня Мария, и теперь часто приходится слышать от верующих людей, сетующих на то, что постом, в дни Святой четыредесятницы и Страстной недели, они чувствовали в себе и силы, и бодрость, и какой-то внутренний подъем. Действительно, пост – это время напряженного труда. Именно поэтому, продолжают они, в эти недели удалось немало сделать и, главное, почувствовать близость Божию, а теперь, в дни Святой Пасхи, на смену этому подъему пришла какая-то вялость, расслабленность и «размагниченность». Так или иначе, разумеется, в разных словах, но об этом «пасхальном синдроме» говорят почти все.

«Нам ближе покаяние», – ответил на вопрос Марии отец Алексий. И не только в силу нашей греховности, но и по той причине, что покаяние всегда, как любил говорить отец Алексий Мечёв, ставит нас лицом к лицу с задачами не всегда простыми, но во всех случаях жизни предельно ясными. Покаяние – это всегда работа: преодоление лени, освобождение от разного рода навязчивых мыслей и страхов, что живут внутри нашего «я», обуздание всякой страсти – зависти, злобы, ненависти, вожделения и так далее.

Кроме всего прочего, покаяние неминуемо выливается в просто честную работу, которую каждый из нас выполняет среди коллег и друзей, дома и на службе. И последнее: всё, что требуется от нас при покаянии, довольно просто выразить в словах. Что же касается пасхальной, или «райской», по выражению отца Алексия, радости, то здесь всё оказывается бесконечно сложнее.

Прежде всего, о радости невозможно рассказать словами. Не случайно же Данте, говоря о том, что переживает человеческая душа в раю, восклицает: oh ineffabile allegrezza, что означает: «о восторг невыразимый». Слово ineffabile происходит от латинского глагола fari, «говорить», поэтому, в сущности, его следовало бы переводить как «не выразимый посредством слова».

Это та самая «радость неизъяснимая», о которой говорит апостол Петр (1 Петр 1: 8). Об этом же пишет апостол Павел, рассказывая о человеке, который «был восхищен в рай и слышал неизреченные глаголы, которых человеку нельзя пересказать» (2 Кор 12: 4). В греческом языке слово οὐκ ἐξόν («нельзя») в данном контексте может иметь два значения: «не позволено» и «невозможно». Древнему человеку, воспитанному на языческой культуре и рассказах об элевсинских мистериях и других тайных культах, разглашать информацию о которых было строжайшим образом запрещено, разумеется, ближе было первое, дисциплинарное значение. Поэтому на латыни в большинстве рукописей и практически во всех изданиях Нового Завета это место передается как non licet – «не позволяется».

Исключение составляет текст, изданный в 1529 году в Виттемберге, где это место выглядит следующим образом: «слышал неизреченные глаголы, которые человек не может (non potest homo) пересказать». Из каких именно рукописей пришло это «не может» в виттембергское издание Нового Завета, в настоящее время не установлено, однако именно так понимали его христианские мистики (в частности, Бернард Клервоский), которым, как и апостолу Павлу, были глубоко чужды любые представления о христианстве как об особом знании, открывающемся лишь посвященным. Так понимают это место и многие современные экзегеты, в том числе епископ Кассиан (Безобразов): апостол Павел говорит о том, что выразить в словах невозможно при всём желании. Oh ineffabile allegrezza!

В записках инокини Марии о пасхальной радости сказано именно это: «Невозможно передать тех радости и восторга, которые охватывали сердце каждого из нас». И Данте, когда рассказывает о рае, сталкивается именно с этой проблемой. Он говорит, что ум его дошел до тех высот, где память уже не в силах следовать за ним; ему, величайшему мастеру слова, остро не хватает слов. Ему кажется, что он забыл всё увиденное в раю и теперь удерживает в сердце только чувство, вызванное в нем теми видениями, которые некогда предстали его очам. Поэту хочется рассказать о своем опыте читателям, но он прекрасно понимает, что это невозможно, и поэтому решается показать, что он видел.

Так в рассказе Данте о рае ключевым становится слово «свет». Он льется, струится, сияет, искрится и наполняет собою всё. Его лучи проникают повсюду и создают атмосферу, в которой слова оказываются то ли ненужными, то ли бессильными. «Светися, светися, новый Иерусалиме, слава бо Господня на тебе воссия», – поется в пасхальном каноне Иоанна Дамаскина, а сама пасхальная ночь называется здесь светозарной, ибо в ней «безлетный Свет из гроба плотски всем воссия», и провозвестницей начала светоносного дня.

Данте и Дамаскин идут абсолютно одной и той же дорогой, предлагая нам не визуальные, или зрительные, образы вместо вербальных, словесных (что нередко делали и ныне делают поэты), но именно образы света. И только света. Но этим же путем идет и монахиня Мария, когда описывает отца Алексия в пасхальную ночь «с особо радостными голубыми глазами, сияющими, точно бриллианты».

Описывая рай, Данте решается использовать прием, к которому поэты прошлого обращались крайне редко. В трех строчках он четыре раза употребляет восклицание «о», как сделал это некогда (впервые!) Секст Проперций, римский поэт, стихи которого процитировал однажды Андрей Критский в своем Великом каноне.

О, радость! О, восторг невыразимый!

О, жизнь, где всё – любовь и всё – покой!

О, верный клад, без алчности хранимый![1] –

восклицает Данте, словно цитируя пасхальный канон, где Дамаскин использует тот же, чрезвычайно необычный для византийской гимнографии, прием:

О божественного, о любезнаго, о сладчайшего Твоего гласа!..

О Пасха велия и священнейшая, Христе! О мудросте…

Слова бессильны, от них остаются одни лишь восклицания, но главное – море света.

Принять этот свет в себя человек в состоянии, но удержать его он уже не в силах. Мы переполняемся светом и сникаем, или, вернее, увядаем, ибо вообще всё, что не выразимо в словах, дается человеку с трудом. Отсюда и берет свое начало пасхальная «размагниченность».

Что же делать? Как выйти из этого состояния? «Жить – любви служить», – говорил отец Алексий Мечёв своим прихожанам. Инокиня Мария рассказывает, что всю неделю Пасхи он кратко, но постоянно говорил о том, чтобы «мы жили в любви и в мире». Удивительно, но и для Данте рай – это vita integra d’amore e di pace, то есть «жизнь, полная любви и мира». Только реализуя вокруг себя этот мир и воплощая любовь в жизнь, только отдавая тот свет пасхальной радости, который переполняет нас изнутри, тем, кто нас окружает, мы сможем сохранить его в себе.

Человек, переживший пасхальную радость, не может не делиться ею с другими (в противном случае он ее утратит); но делиться ею в словах, рассказывая о своем опыте друг другу, – невозможно. Это будет профанацией чуда. Задача заключается в том, чтобы научиться делиться этой радостью помимо слов – самою жизнью, и не только добрыми делами, но вообще отношением друг ко другу и каждым мгновением бытия. И тогда Пасха, как любил говорить отец Алексий Мечёв, превратится в новую четыредесятницу, в период радостного преодоления наших немощей в союзе любви, которым Иисус связал Своих апостолов.

 

Впервые опубл.: Русская мысль. 1999. № 4268 (6–12 мая). С. 21.

 


[1] Данте. Божественная комедия. Рай. Песнь XXVII. Перевод М.Л.Лозинского.